Жить хочу Дорожная история в трех картинах Действующие лица: Раиса, очень старая женщина. Маленькая, сухонькая, самого благообразного вида. Яков Наумович, муж Раисы. Ксюха. Пышная, с широким деревенским лицом. Витенька, сын Ксюхи (внесценический персонаж) Пашка, он же Козлище, муж Ксюхи. Анечка, 18 лет. Серега, отец Анечки, человек без возраста и совести. Машка, 18 лет, подруга Анечки. Володька, 21 год. Парень Анечки. Проводница. Интерлюдия Поздняя осень. Плацкартный вагон поезда погружен во тьму, которую едва рассеивают пыльные желтоватые лампочки в проволочных доспехах. Пахнет носками, вареными яйцами, крепким перегаром и табаком. Слышно, как гнусавый голос из репродуктора на платформе бормочет что-то, но его перекрикивает проводница. Проводница. Оттаптывайте снег перед входом в вагон, граждане! Топайте, топайте, нечего снег в вагон тащить! Сами же в свои лужи носками вляпаются, а я виновата, зарплата и так с гулькин хер, еще жалобы выслушивать. В вагон вваливается огромная клетчатая сумка, припорошенная снегом. За ней, пыхтя, залезает раскрасневшаяся Ксюха. Она одета в модный пуховик Адидас китайского производства и замотана в серую шаль, отчего ее и без того массивная фигура кажется колоссальной. Груди Ксюхи пережаты небольшой сумкой из кожзама, из которой торчит уголок паспорта в целлофане и мятый желтоватый край билета. Ксюха, как ледокол, продвигается по вагону, то и дело уворачиваясь от разнокалиберных пяток, торчащих с верхних полок. Пятки с нижних полок Ксюха просто таранит сумкой. Найдя свое место, Ксюха грохает на него баул, а сама плюхается на соседнее. Она отдувается, разматывает шаль, и растаявшие в духоте вагона снежинки летят с нее в разные стороны. Голос. Простите, вы меня забрызгали… Ксюха (от неожиданности подскакивая и ударяясь головой о верхнюю полку). Блин! Голос. Простите, ради Бога, я вас напугала? Из тёмного угла нижней полки, куда не проникает и без того скудный свет, выдвигается маленькая фигурка старушки, одетой в каракулевую шубейку. Она застенчиво мнет в тонких пальцах шапочку и робко смотрит на Ксюху. Та, отойдя от шока, подхватывается и начинает суетливо запихивать баул в чемоданный отсек под своей полкой. Ксюха. Ой, бабуль, это ты извини – не заметила, думала – зашибись, одна поеду, а тут ты притаилась, но это ничего, веселее ехать, лучше ведь так, чисто девочками, чем с этими вахтовиками-уродами: нажрутся, потники свои развалят, храпят, пердят. Ты, бабуль, не стесняйся, у меня кофе есть, ща у проводнички стаканы попросим. Раиса. Нет, не стоит беспокоиться… что вы… Ксюха (наконец, справившись с баулами и скидывая пуховик). Ой, да какое беспокойство! Щас кипяточку организую. У меня такое кофе вкусное. Ты, небось, и не пила такое. В пакетиках, прикинь? Там и сахар, и кофе, и молоко сразу. Щас, щас… Несмотря на свои габариты, Ксюха двигается ловко и даже отчасти грациозно. На столике вскоре оказываются пакетики с кофе, стаканы в подстаканниках, конфеты «Птичье молоко» и два пряника. Ксюха. Давай, бабуль… щас мы… Ишь, че американцы выдумали. И кофе, и сахар, и молоко, залил кипятком – да пей себе в удовольствие. Конфеты вот. Бери, бери, дорогие. А мне чё дороговизна? Могу себе позволить. Я ведь эта… как там. Бизнесменша. Меня Оксаной зовут, кстати, а тебя? Чё мы, как эти. Ехать же не полчаса. Раиса. Раиса Андреевна, очень приятно (осторожно принюхивается к кофе и аккуратно, двумя пальчиками, берет конфетку). Вы, Оксана, вещи продаете? Ксюха. Не. Нужны кому шмотки на Северах? У них там валенки да тулупы. Я моло'чку вожу. Творог, сметана, масло, молоко. Всё свое. Вот этими вот руками доенное. Три коровы у меня. Еще коза есть, но она дура, не доится совсем. Ксюха показывает Раисе свои широкие красные ладони. Обручального кольца нет, зато других – в изобилии. Раиса. Значит, вы в деревне живете? А я всю жизнь горожанкой… Ксюха. Витенька, сынок мой, всё в город просится, скучно ему в деревне, у нас из развлечений только радио да телик. Вот и начала по северам ездить – надо на квартиру откладывать, я ведь одна ребенка тяну. Всё для него делаю. Этим летом в Свердловск моталась, чтобы ему велик купить ко дню рождению. Одиннадцать парню стукнуло, хотелось порадовать. Помню, тащу эту тяжесть на себе с рынка, жарища, потом умываюсь – а все равно тащу, и счастливая такая, потому что у Витеньки у одного на всю деревню такой велик будет. Ему, правда, не понравился он: Витя синий хотел, а я зеленый купила. Так пришлось ведь в район за краской ехать… Раиса. Помогает Витенька по хозяйству-то? Ксюха. Да не. Он в школу ходит. Чё ему со скотиной возиться? Мать по колено в навозе, еще и ребенка в тот же навоз тащить? Он выучится, потом в город его повезу, у нас техникум строительный. Хорошая профессия. Денег будет получать – во! (Ксюха неопределенно машет над головой ладонью). Папаня у него был непутевый, так хоть дитё пусть нормальную жизнь проживет. Раиса. Боже мой… Пусть покоится с миром! Ксюха. Кто? Раиса. Так… папа Витеньки. Ксюха. Тьфу! Да живой он, че ему будет? Ни одна зараза не липнет. Разошлись мы, как эти… Корабли в море. Раиса. Ах, разошлись… И как, не жалко? Ксюха. Как не жалко? Жалко. Он же сначала хороший был: кудрявый такой, красивый, веселый. На него все наши девки вешались, а он только со мной. У нас в деревне ферма до развала работала, так он там замначальника автоцеха был. Мы хорошо жили, в ус не дули. Витенька родился – вся деревня гудела, Пашка с района на своем Москвиче торт «Полено» приволок: метра полтора длиной, сверху мох из зеленого крема, а по мху всякие там лисички кремовые, зайчики, ежики, цветочки. И сгущенка внутри. Витенька капризным родился, я к вечеру весь банкет разогнала, сижу с титькой наперевес, замотанная, молоком зачуханенная, а мне Пашка кусок торта тащит. Сберег. Спрятал, а то бы сожрали. Вот он каким был. А потом… (неопределенно машет рукой). Совок как распался – ферму по частям разобрали и продали. Да че? Всё продавали. Помню, стоит мой Пашка, смотрит, как из автоцеха боронилки с тракторами вывозят – чуть не плачет. Проводница грохочет складными ступеньками, гнусавый голос невнятно бормочет что-то об отправлении поезда. Раздается звук проверки тормозов: веселое «пшшшшшь», как будто кто-то плеснул водой на раскаленную сковородку. Железное туловище состава охватывает дрожь, и вскоре колеса приходят в движение. Мимо начинают проплывать огни далеких домиков, фонари станции. Вахтовики храпят, заглушая перестук колес своим молодецким хором. Ксюха. О, тронулись. Раиса. С Богом… Картина первая. Ксюха. Магазин «Калинка-малинка» - центр светской жизни большой деревни. За прилавком стоит Ксюха. На ней голубой передник и шапочка домиком. Ксюха разгадывает сканворд, иногда отвлекаясь на покупателей. Рядом стоят железные синие весы и лежат огромные счёты. На стене – плакат с морем и пальмами. Ксюха. Не будет сегодня хлеба, я говорю! Съели весь. Завтра привезут. Не нравится – сами пеките, а я чё? Здрасьте, теть Маш. Ага, заходил с утра, взял шкалик, больше не появлялся. Дверь магазина открывается. Появляется Пашка. Он пьян. Ксюха. Пашка! Ты где со сранья нализаться успел, козлище? Пашка. Ксюх… Ксюха. Чё «Ксюх»? Пашка. Дай сотку, а? Ксюха. Хер тебе! Пашка. Дай сотку, по-хорошему прошу. Ксюха. А ты че, по-плохому умеешь? Пашка. Умею. Ксюха. Ты сопли себе вытереть не умеешь, скотина! Я тебя о чем просила с утра? Пашка. Ну, в школу сходить. Ксюха. Ты сходил? Пашка. Сходил. Ксюха. И че там? Пашка. А ни че! Вернется Витька с уроков – ухи обдеру! Ксюха. Себе обдери, козлище! Пашка. Ксюха, я те клянусь – пришибу малого. Одни двойки, дерется, матюкается. А всё ты виновата! Тупая, как пробка, Витьку в жопу целуешь, делать ни че не умеет – жрет, спит и в телик пырит. Ксюха. А ты, козлина, много делаешь? Пашка. А че, мало? Я теорему Пифагора в школе знаешь, как рассказал? На пятерку рассказал! У меня аттестат без троек! Вот ты знаешь, что за крыса бегает по углам и делит угол пополам, а? Ксюха. Знаю, Пашкой зовут. Пашка. Биссектриса! Ну ты и тупая, Ксюха. Ксюха. Я-то, может, и тупая, но Витьку трогать не смей. Это училка на него гонит, потому что я ей в долг не отпустила. Приходит, мол, отпусти мне, Оксана Михайловна, зарплату задерживают. Пашка. Ну и отпустила бы. Ксюха. Зарплату щас всем задерживают, так мне чё, всех кормить бесплатно? Начальству пустую кассу сдавать? Я ей говорю, мол, нет, Валентина Ивановна, а она свысока так посмотрела и даже не ответила ничего, сумочку свою подобрала с прилавка и ушла. Паш, да хоть бы поругалась для порядка, зло бы выпустила, так нет же – затаила, кобыла, а потом на ребенка сорвалась, напридумывала всякого. Пашка. Ксюх, ну дай сотку. Ксюха. А я ей еще на первое сентября георгинов своих надергала. Отвали, козел, и без тебя тошно. Пашка. Злая ты, Ксюха. Раньше другой была. Ты помнишь, как мы с тобой сошлись-то? Ксюха (смутившись) Отвали, говорю, Паш. Не помню я. Пашка. Ксюх… Паша облокачивается на прилавок рядом с Ксюхой, поправляет ей волосы. Пашка. Ксюх, ну ты че, а? А я всё помню. Стоишь такая в клубе, сапоги модные, юбка короткая, едва срам прикрывает… Ксюха. А ты только на срам и смотрел. Пашка. А куда мне еще смотреть? Подхожу я к тебе, и ты так нежно на меня смотришь, я вспотел тогда даже. Ксюха. Ты вспотел, потому что под Тото Кутуньо скакал, как козел горный. Пашка. Да ну тебя. Ксюха. Обиделся, что ли? У тебя еще брюки были бархатные, красные. Я тогда еще подумала: нифига себе, какой парень модный, по-любому городской. Это ведь ты потом признался, что тебе эти брюки мать из списанной райкомовской скатерти пошила. Пашка приподнимает створку прилавка и подает Ксюхе руку. Пашка. Мадам, потанцуем? Ксюха смущается, сначала бьет Пашку по ладони, но тот не убирает руку. Ксюха выходит из-за прилавка. Пашка прижимает к себе пышное тело Ксюхи, ведет её в каком-то подобии вальса. Пашка. Ты, Ксюха, мне сразу понравилась. Я ведь понял тогда, что жизнь с тобой связать готов. Как ты Светке Лещёвой тогда за меня в будку накидала, помнишь? Ксюха. Светка со мной с тех пор и не здоровается. Пашка. А на свадьбе, помнишь? Скромничала всё, как будто я тебя до этого на берегу реки не… Ксюха. Паш! Пашка. Дай я тебя поцелую, Ксюх. За окном магазина раздается голос Витеньки, сына Ксюхи. Витенька. Мам! Ксюха (отрываясь от Пашки). Витюша! Сыночек! Витенька (за окном). Дай мороженку! Ксюха молча протискивается за прилавок, заглядывает в холодильник, выуживает оттуда мятое мороженое в стаканчике, отрывает круглую бумажку и дает в руку, просунувшуюся в окно. Быстро пересчитывает мелочь в кошельке и бросает в кассу, чтобы потом не было недостачи. Пашка. Пришел – и жрать сразу. (В окно) Иди сюда, малой, щас папка тебя воспитывать будет. Пашка выуживает из брюк ремень и шагает к выходу. Дорогу ему преграждает Ксюха. Ксюха. Отвянь от ребенка, утырок! Пашка. Иди сюда, Витька! Витенька (с улицы). Ма, че ему надо? Ксюха. В натуре, тебе че надо? Про отцовские обязанности вспомнил? Раньше надо было, козлище. Квасишь неделями, домой на бровях приползаешь, а сейчас ремнем махаться собрался? Иди отсюдова! Пашка. Я квашу? Да, квашу. А с тобой поживи – любой пить начнет! Ксюха. Ты еще на жизнь жаловаться будешь? Совсем оборзел? Пашка. Буду! И всем расскажу, как ты мои права ущемляешь, ребенка воспитывать не даешь, деньги прячешь. Ксюха. А их не прячь – ты всё пропьешь, гадина. Как ферму закрыли, пошел у магазина подметать – позорище-то какое! А раньше? Красивый какой был, работящий, в роддом за мной на Москвиче приехал, все девки на тебя облизывались! Пашка. Выбрал-то я тебя! Цени, дура! Ксюха. Подарочек, ё-моё! Пашка. Витька, засранец, сюда иди, я сказал! Щас я тебе покажу, кто мужик в доме… будешь, говнюк, знать, как девок в школе лупить! Пашка с неожиданной для алкоголика ловкостью и силой отталкивает Ксюху, она плюхается на пол. Пашка с ремнем нетвердой походкой поддатого человека направляется к выходу. Ксюха грузно поднимается с пола, хватает с прилавка огромные старинные счеты и наотмашь бьёт Пашку по голове. Раздается треск, колесики счетов разлетаются по полу. Ксюха грозно надвигается на него с обломком счетов в руке. Ксюха. Убью, козлище. Пашка. Ксюх, ты че, а? Ксюха. Воспитывать вздумал, гадина? Пашка. Ксюх, я ведь так… припугнуть, чтобы неповадно было. Ксюха. Знаешь, че, Паш? Пашка испуганно смотрит на Ксюху, пятится назад. Ксюха. Ты, Паш, дома больше не появляйся. Манатки твои соберу и за калитку поставлю, а сам ходить не смей. Мы с Витенькой без тебя еще лучше жить будем, чем с тобой, гнидой. Все жилы из меня вытянул, козлище. Пашка. Ты че, Ксюх, а где я жить буду? Ксюха. А мне, Паш, насрать, честное слово. За одно тебе спасибо – за Витюшу моего. А больше я от тебя хорошего не видала. Я замуж не за такого козла плешивого выходила, а за красавца в штанах из райкомовской скатерти, кудрявого и веселого, который меня на море свозить обещал. А теперь меня Витенька на море повезет. Я ему всё дам, за папу, маму, дедушку и бабушку буду, всё на своих плечах вытяну, лишь бы Витенька не таким козлом, как батяня его, вырос, чтобы видел, как любить надо. Он у меня и надежда, и опора. Я жить хорошо хочу, Паш. Я вот туда хочу. А с тобой, козлище, мне не то, что моря – мне профилактория не видать. Палец с облупленным лаком указывает на плакат с изображением морского побережья. Пашка, наконец, добирается до двери магазина и дезертирует. Его лицо появляется в окошке. Пашка. Ксюх, дай тогда сотню-то. Обломок счетов летит в окно и с грохотом ударяет в раму. Жалобно дребезжат стекла. Лицо Пашки на секунду пропадает, потом появляется снова. Пашка. Дура ты, Ксюха! Как бабе без мужика жить? Как ты по хозяйству одна справишься? Три коровы… Ксюха. Как жить? Ты спрашиваешь, как без мужика жить? Зашибись мне будет жить! Пошел отсюдова, я сказала. Пашка исчезает. Ксюха опирается на край прилавка, тяжело дышит. За окном раздается голос Витеньки. Витенька. Мам! Ксюха. Что, мой золотой? Витенька. Дай сотню. Ксюха. Так нету у меня, Витюша, зарплата только пятого… Витенька. Ну, мам! Че ты, как эта. Кино в клубе показывать будут. Все пойдут, а я че? Ксюха. Сейчас, сыночка, сейчас… Дай отдышусь только. Протянутая рука Витеньки медленно расплывается в окне, тени смазываются, превращаясь в блики фонарей: поезд медленной железной гусеницей подползает к очередной станции. Интерлюдия Раиса. И что же, Оксана, Паша не вернулся? Ксюха. Да как же. Под калиткой неделю ночевал. Буянил. Вокруг дома с канистрой бегал, пусти, говорит, Ксюха, дом подожгу. Я вышла к нему с серпом – траву в ограде подбивала – так козлище бежал дальше, чем видит. Потом еще приходил, но уже спокойно, с алкашкой завязать обещал, на работу устроиться, а всё, а раньше надо было – до того, как я без мужика жить научилась. Раиса. Жалко же, Оксана. Он же родной. Свой. Ксюха. Так жалко, Рай, еще как жалко! Но Витеньку жальчее. Он есть, понимаешь? Я есть. А того кучерявого Пашки в штанах из скатерти нет давно, он где-то там остался, у ворот автоцеха, между боронилок своих и тракторов. Сломался Пашка. А мне, Рай, ломаться нельзя. У меня Витенька. Три коровы. Коза придурочная. Не доится же совсем, понимаешь? Я подышу пойду, Рай. Раиса сочувственно качает головой и долгим, внимательным взглядом смотрит на Ксюху, как будто бы стараясь запомнить её широкое деревенское лицо, два золотых зуба, крепкий запах духов и китайскую водолазку с люрексом, выглядывающую из-под расстегнутого пуховика. Снова слышен гундосый голос репродуктора и скрежет раскладываемых проводницей ступенек. На этот раз станция покрупнее – какой-то городишко. Вагон просыпается: вахтовики сползают с полок, чтобы покурить на платформе и купить пирожков, зажаренных в масле до медного цвета. Ксюха тоже выбирается на воздух. Проводница. Вам кипяточку еще надо? Раиса. Нет, любезная, спасибо. Мы уже выпили кофе. Проводница. Бурда это, а не кофе. Ишь, че придумали. И сахар, и молоко, и кофе в одном пакетике. Тут один дал попробовать – так я плевалась. Мама моя в турке варила – запах на всю квартиру стоял, вот то был кофе. Вы бы пошли тоже на воздух – долго стоять. Раиса. Нет, милая, посижу. Ноги больные. Возраст. Ксюха, весело пахнущая морозом, сигаретами и пивом, раскрасневшаяся, в расстегнутом пуховике, вваливается в плацкарт. Ксюха. Рай, смотри, кого я к нам поймала! Выхожу покурить, а её уже вахтовики склеили со всех сторон и проходу не дают, дебилы. Я и говорю: «Пошли нахрен отсюда, дебилы!», а сама за рукав её тяну. Пусть с нами побудет, а, бабРай? Неча ей делать с уродами пьяными. За Ксюхой, неуверенно переминаясь, стоит юная очень хорошенькая девушка. Она обеими руками вцепилась в маленькую спортивную сумку с надписью «Ruma». На ней дурацкая шапка домашней вязки и дешевый пуховик. Проводница. Занимаем места согласно купленным билетам! Че удумали? Ксюха. Ну ты че, а? Ты посмотри на неё. У неё место рядом с тремя бухарями, у которых спермотоксикоз на всю голову. Проводница. Мы люди подневольные. Нас штрафуют. Ксюха (роется по карманам, вытаскивает мятую бумажку, сует в руку проводницы). Я убытки компенсирую. Проводница (сует бумажку в карман формы). Скажешь, что в гости зашла, ежели что. Девушка кивает. Раиса. Садитесь, милая. Оксана, у вас есть еще ваш знаменитый кофе? Давайте угостим девушку, совсем продрогла, надо же, господи ты боже мой… Садитесь, садитесь, ну же. Как вас зовут? Девушка. Анечка (смущается). Анна. Ксюха. Анька, значит. Давай, Ань, расчехляйся. Мы не обидим. Щас я кипяточку организую, кофем тебя напоим. Там и молоко, и сахар в одном пакетике. Заварил – и пьешь. Райское наслаждение! Ксюха улетучивается за кипятком, легко и гордо неся свое большое тело. Раиса смотрит на Анечку своими светлыми лучистыми глазами: та развязывает шарф, робко поглядывая по сторонам. Возвращается Ксюха с кипятком. Шуршат пакетики с кофе. Ксюха придвигает коробку с недоеденным «Птичьим молоком» поближе к Анечке. Ксюха. Ешь давай. Анечка. Спасибо. Ксюха. Кофе пей. Анечка. Спасибо. Ксюха. Тьфу, ты. Заладила. Анечка. Извините, пожалуйста… Раиса. Оксана, ну что вы? Дайте же девочке отдышаться, в себя прийти. Она еще не отогрелась толком, а вы с расспросами. Ксюха. А я чё? Я же как лучше… Анечка. Ой, вы меня простите. У меня пирожки есть (лезет в сумку, достает газетный сверток). Вот, вы берите, пожалуйста. Тут с вареньем. Варенье я сама варила. А тут с рыбой. Правда, рыба магазинная, горбуша. Вот если бы нельма, муксун. Ну, щука на худой конец… Вот тогда бы пироги. А это так… Ксюха берет пирожок первой, откусывает, закатывает глаза. Раиса выбирает самый маленький, аккуратно пальцами отщипывает краешек, кладет в рот. Ксюха. М-м-м, вкусно. Раиса. Очень. Анечка, у вас ручки золотые! Анечка. Я в кулинарном учусь. Училась. Ксюха. Откуда про нельму с муксуном знаешь? А-а-а. Деревенская. Да же? Ну, рыбак рыбака. Я тоже из деревни. Ты, Анька, не бойся. Я тебя в обиду не дам, неча вахтовикам губу раскатывать, пусть дальше водку жрут и носками воняют. Ты откуда? Анечка. Я из деревни Павловки. Ксюха. О, блин. Да туда же Макар телят не гонял. Глухомань. Туда хоть электричество провели? Анечка. Нет, кому мы там нужны? Дорого это. У нас генератор бензиновый, но его папа только вечером разрешал запускать, чтобы телевизор посмотреть. Но, с другой стороны, днем-то когда? Хозяйство не бросишь же. А так я уже два года в райцентре живу, в общежитии при кулинарном училище. Там хорошо. Все условия. Раиса. Это какие, милочка? Анечка. Электричество круглосуточно, горячая вода тоже. Комната всего лишь на троих, свой угол. Опять же, в кухне плитка электрическая, и духовка даже работает! Не жалуюсь... Ксюха. Ой, девка… А ты как жила раньше, что тебе комната на троих и духовка сантабарбарой кажутся?.. Картина вторая. Анечка Глухая деревня. Маленький дом. Одна комната, вмещающая в себя и кухню, и спальню. Из убранства – стол, крытый клеенкой, две кровати с панцирной сеткой, несколько разнокалиберных шкафов, образующих подобие кухонного гарнитура, три косые табуретки, накрытые вязаными салфетками, тумбочка с древним телевизором. Стены ничем не зашиты, на них развешаны сети, из угла в угол протянуты лески. На них сушится рыба и звериные шкурки. В углу комнаты стоит ружье и бродни. На столе замыленная потертая книга «Анжелика – маркиза Ангелов». Очень бедно, но идеально чисто. На одной из кроватей, спиной к залу, лежит человек в ватнике. В дом заходит Анечка. На ней ватник, валенки, дурацкая шапка домашней вязки и рукавицы. В обеих руках по ведру с водой. Анечка останавливается, переводя дух, потом снова берет ведра и несет к большой алюминиевой фляге. Выливает. Анечка. Пап. Па-а-а-п, вставай. Мужчина на кровати недовольно кряхтит, но не просыпается. Анечка снимает рукавицы, поправляет выбившиеся из-под шапки волосы, подходит к мужчине и трясет за плечо. Анечка. Па-а-а-ап!!! Мужчина невнятно рычит что-то, но Анечка продолжает трясти его, и через пару минут он садится на кровати, обводя шальным взглядом комнату. Серега. Че, Ань? Анечка. Пап, там охотники с города приехали. Баню просят. Серега. Ну и затопи. Анечка. Они еще дом просили натопить. Я тебя будила-будила, но ты не вставал. Пошла сама – а им еще снег надо с сенок скинуть. Серега какое-то время молчит, собирая в кучу воспаленный многолетним алкоголизмом мозг. Анечка в это время суетится: подносит пачку «Примы», обрезанные валенки, ковшик воды. Серега закуривает, медленно затягивается, засовывает ноги в валенки, пьет. Серега. Неохота. Анечка. Так просят же. Серега. Вот и иди, раз просят. Неохота мне. Анечка. Снег-то тяжелый. Давно лежит. Пап, тяжело мне будет. Да и высоко там. Я высоты боюсь, пап… Серега. Ты че? Ты реветь собралась, или че? Не реви, городские увидят – спросят. Ань, ну че? Ты видишь – плохо мне. Не могу. Ты сходи, а? Сходишь, Анют? Серега, не дожидаясь ответа, тушит окурок о край жетяной баночки-пепельницы и снова ложится, отворачивается к стенке. Аня берет деревянную лопату. Сумерки того же дня. Анечка лежит в кровати, накрывшись с головой колючим одеялом, и с фонариком читает «Анжелику». Обычная тишина полузабытой деревни оглашается взрывами пьяного мужицкого хохота, гудением бензиновых генераторов, шансоном из магнитофона и выстрелами в воздух. В сенях раздается громкий топот: возвращается Серега, он сильно пьян. Услышав шаги, Анечка гасит фонарик, засовывает его и книгу под подушку и делает вид, что спит. Серега вваливается в дом, путается в валенках, падает, встает. Проходит к столу, садится, закуривает и смотрит в сторону Анечкиной кровати. Серега. Ань! Анька! Ты че, спишь, или где? Анют, вставай, поговорить надо. Анечка не шевелится. Серега. Анютка, не слышишь? Вставай. Анечка. Че, пап? Серега. Сходи к Андреичу, возьми спирта. Скажи, батя просит. Анечка. Андреич спит уже, поздно. И ты спи. Серега. Ань, ну сходи, ради Христа… Плохо мне. Умираю. Анечка. Да не даст он! Сказал, что ты ему и так должен, не даст он больше, пап, спи! Серега. Я выпить хочу. Эти… погнали. Анечка. Вот и ложись тогда, хватит уже. Анечка отворачивается от Серёги. Он еще некоторое время слоняется по дому, пьет воду из ковшика, сплевывает на половики, потом снова плюхается на табуретку. Серега. Ань. Анечка. Че? Серега. Мужики сказали, бабу бы сейчас. Анечка молчит. Серега. Ты щас к ним пойдешь. Анечка. Ты сдурел? Не пойду я никуда. Серега. Ань, ну че ты, как маленькая? Я ведь придумал всё. Я же ради тебя… Дебилы эти городские с пьяных шар не разберут, сколько тебе лет – им че? Баба и баба. Тем более, что ты ладненькая, справненькая… А утром я к участковому нашему поеду до поселка. Скажу ему всё. Анечка. Всё – это что? Серега. Скажу, приехали сюда, твари городские, из ружья палили, перепились и дочку мою родненькую, кровиночку единственную, попортили, суки. Заявление напишем, их за растление знаешь, как припекут? Они нам всё дадут, Ань, и даже больше, чтобы мы заяву забрали. Анечка. Пап, ты че? Ты че? Сдурел? Серега. Мне, может, и недолго совсем осталось с такой-то жизнёй… Меня, может, волки сожрут или я под лед провалюсь, Ань. А так у нас всё будет. Деньги, платья там всякие, в районе жить будешь… Ань. Ты же помогала мне всегда. Кому я, кроме тебя, сдался? Ты спасти нас можешь, Ань, ты только потерпи немного, глазки закрой… Серега встает и, пошатываясь, идет к кровати Анечки. Засовывает руку под одеяло, ловит девушку за ногу. Дергает и стаскивает Анечку на пол, та ударяется головой, визжит, брыкается. На ней старая ночнушка. Серега тащит дочь к двери. Анечка. Пап, пусти, больно! Серега спотыкается о половик, падает на четвереньки, теряет координацию в пространстве. Анечка, пользуясь заминкой, хватает первое, что попадается под руку – длинную доску для разделки рыбы, - и наотмашь бьёт ею Серегу по затылку. Тот затихает, распластавшись на половиках. Анечка тяжело дышит, сидя рядом, потом, словно очнувшись, подползает к отцу. Анечка. Пап… папа… Я тебя убила? Пап, ты не умирай, не надо… Серега глухо стонет, стон плавно перетекает в храп, Анечка облегченно вздыхает, садится рядом, гладит отца по плечу. Анечка. Живой, слава богу. Ты прости, пап, я не хотела. Честное слово. Я просто испугалась. Анечка встает с пола, начинает одеваться. Анечка. Ты тоже не хотел, я знаю. Ты пьяный просто. Дурной. Одевшись, открывает ящик тумбочки, роется там в поисках документов. Берет небольшую спортивную сумку «Ruma», складывает туда свои немногочисленные вещи, книжку «Анжелика – маркиза ангелов», документы и немного скопленных денег. Подумав, достает деньги, отсчитывает большую часть и кладет на видное место. Анечка надевает «парадный» китайский пуховик, купленный, чтобы ездить в школу на автобусе, дурацкую шапку, варежки, дутые сапожки. Стоит, смотрит на храпящего отца, плачет. Подходит к двери, останавливается. Возвращается, сдергивает одеяло с кровати и укрывает Серегу. Ставит рядом ковш с водой, кладет пачку «Примы», гладит отца по голове. Выходит в ночь. Небольшой провинциальный городок, начало лета, двор общежития кулинарного училища, сумерки. Анечка в окружении шумной стайки подружек возвращается с дискотеки. Девушки уходят в общагу, а Анечка с подругой Машкой остаются на лавочке у подъезда. Машка. …он мне и говорит, типа, давай провожу. Сам уже веселый, руки тянет. Анечка. А ты? Машка. Ну, я ему по пальцам шлепнула. Говорю, с девками дойду, целее буду. Анечка. Может, нужно было согласиться? Он же из педа, там все парни нормальные. Машка. Нынче у мужиков только одно на уме. Ты по своему золотому Володьке всех не равняй. Это тебе повезло такое ископаемое нарыть, чтобы и не пил, и не приставал, и не шлялся, случай – один на миллион. Ты, можно сказать, джек-пот в лотерею выиграла. Слушай, я совсем забыла – у нас же общага на лето закрывается. Мама моя тебя к нам зовет. Поехали, Ань? Будем в речке купаться, оладушки лопать. У меня мама знаешь, какие оладушки печет? Ум отъешь! Анечка. Не, Маш. Мы уже решили всё. Машка. В смысле? Анечка. Вчера мама Володина нас в гости позвала. Ну, меня, в смысле. Я у проходной Володю со смены подождала, тортик купили, приходим, а там пир на весь мир: курица с картошкой, салат с помидорами и огурцами, шампанское. Я обалдела. Мама Володина нас усадила, Катьке компоту налила – это Володина сестра младшая, во второй класс ходит – и говорит: раз всё решено, чего тянуть? Пусть, типа, Аня к нам переезжает, нечего по общагам толкаться. Маш, она хочет с Катькой из комнаты в залу перебраться, а комнату нам отдать… Так что, Маш, я на следующий год уже в общагу не поеду. Машка. Ой, блин, Ань, я щас умру, обалдеть! Анечка. Я сама чуть со стула не упала… Володя ведь уже про общежитие для молодых семей узнавал, а тут вот оно всё как. Машка. Ты платье-то мерила? Анечка. Вчера к Насте бегала. Красивое такое…Мы знаешь, что придумали? У нее клиентка обрезки кружевной занавески оставила – так Настя их на манжеты и воротничок пустила и бусинки белые нашила. Получилось почти как в «Бурде». Машка. Ой, Анька… счастли-и-вая… Машка обнимает Анечку за плечи, девушки смеются. Из окна первого этажа высовывается чья-то голова в бигуди. Голова в бигуди. Час ночи! У меня экзамен завтра, а вы трещите прямо в уши! Спать идите, кошёлки! Девушки смеются, прикрывая рты ладошками, и забегают в общежитие. Тот же дворик общежития. На лавочке сидит высокий крепкий парень лет двадцати. Уже вечер, но яркое, уже совсем летнее солнце не хочет сдавать позиции – всё окрашено нежным розово-оранжевым предзакатным светом. Из общежития выходит нарядная Анечка. Парень тут же вскакивает, обнимает Анечку, целует в щеку. Володька. Какая ты красивая! Анечка. Это мне Машка подарила. Отец привез, а ей не налезло. Правда, классное платье? Анечка кружится перед Володькой, красуясь, он ловит ее и еще раз целует. Володька. Ну, куда пойдем? Хочешь в кино? Анечка. Давай, может, просто погуляем? Такой вечер хороший. Мы сегодня сессию закрыли. Я без троек, представляешь? Стипендию сохранила – хорошо же, нам лишняя копеечка не помешает. Девки наши в кафе пошли, а я к тебе. Володька. Ань, мама договорилась со столовкой в своей конторе. Нам на свадьбу зал выделят. А Миха у отца белую девятку возьмет. Анечка. Да ты что! Володька. Ань, только украшения на девятку сама там с Машкой думай, я в этом ни в зуб ногой. Анечка. Хорошо, Володь… Придумаем. Машка точно придумает, она же у нас в группе массовик-затейник. Идем уже! Она берет Володьку под руку, они медленно идут по дорожке, ведущей из двора. Володька что-то рассказывает, Анечка смеется, но внезапно останавливается, как вкопанная. Улыбка с ее лица сползает. В тени дерева стоит сутулый мужчина в мятой допотопной рубахе и мешковатых брюках. В руке у него початая бутылка пива, еще две пустые лежат у ног. Мужчина улыбается гнилыми зубами. Володька. Ань, ты че? Ты чего? (озирается по сторонам, тоже замечает мужчину) Серега. До-о-о-ча! Сколько лет, сколько зим! Вы нас не ждали, а мы приперлися! Серега отходит от дерева, прикладывается к бутылке и оглядывает Анечку с ног до головы. Серега. Ну, принцесса, глядь. Ты смотри – босоножки, платье, ну куда деваться. Володька. Вам что надо? Вы кто? Серега. Я по дочке соскучился. Володька. По какой дочке? Анечка. Подожди, Володь. Не надо. Пойдем. Мало ли пьяных. Взбрело в голову что-то, белая горячка началась, наверное. Пойдем. Серега. Я тут, пока тебя караулил, со сторожем вашим потрещал. Ты, говорят, замуж выходишь? Хорошее дело, ячейка общества. Деток хотите, небось? Вот хорошо, внуки у меня будут… Это вы молодцы, конечно. Володька. Ань, я не понял. Какой отец? Ты же говорила, что нет никого. Ань? Серега. Это она пошутила, молодой человек. Анечка. Володь, пойдем уже, я не знаю, че ему надо. Пойдем. Мы погулять хотели. Да и в кино тоже можно, в «Заре» новый фильм показывают с этим артистом, который тебе нравится, Бодров, или как? Анечка тянет Володьку в другую сторону от Сереги. Серега некоторое время смотрит в след паре. Серега. Доча! Доча, подожди. Хата погорела. Анечка оборачивается. Серега. Ну, че ты смотришь? Че? Анечка. Как это так? Как - «погорела»? Серега. Дотла. Одна печка посреди огорода торчит. Мне жить негде. Видишь, чем добрые люди помогли, тем и оделся, тебя нашел. Дочка, ты помоги мне, а? У меня ведь нет никого, никому я не нужен… Я как жить буду? Мотор лодочный в сарайке сгорел, сети сгорели. Меня река да лес кормили, а теперь ни ружья, ни снастей – ничего у меня нет больше, одна ты осталась, дочка моя родная… Лицо Сереги жалобно скукоживается, как будто он вот-вот заплачет. Володька в сердцах сплевывает на асфальт, отворачивается от Серёги. Анечка стоит, обнимая себя за плечи. Серега. Дочунь, я тебе подарок принес. Серега роется в карманах, достает маленького плюшевого зайчика на брелоке, отряхивает его от табачных крошек и подсолнечной шелухи. Протягивает Анечке. Она берет игрушку и растерянно рассматривает. Володька. Всё. Хватит. Вот вам… (достает из кармана несколько купюр и отдает Сереге) Больше не дадим. Уходите отсюда. Серега некоторое время смотрит на деньги, прячет их в карман, Анечка медленно уходит с Володькой, то и дело озираясь на отца. Серега прикладывается к пивной бутылке, потом торопливо следует за парой. Серега. Дочка, погоди, а. Ну погоди. Мне жить негде… Ты меня не бросай, я же отец твой... Серега догоняет Анечку и Володьку, хватает Анечку за плечо. Володька, сжав кулаки, шагает к Сереге, на его плече виснет Анечка. Анечка. Володь, ну не надо, Володя, слышишь? Володь, не надо, он же пьяный, Володя, он не соображает ничего… Анечка тащит Володьку в сторону. Плетется за ними, снова пытается поймать руку Анечки. Володька резко оборачивается. Володька. Ты не понял, или че, придурок? Хватит уже лапы свои тянуть! Сказано: гуляй, или не понятно? Серега. Че? Я? Это ты меня как назвал, щенок? Серега вытянутыми руками пихает Володьку в грудь, тот по инерции делает шаг назад. Володька. Ты че, отец, попутал? Ты че тут машешься? Я тебя если ударю, ты, сука, не выживешь! Серега делает пару шагов назад, будто бы отступая, потом зло сощуривается, словно хорек, и подскакивает к оглянувшемуся на Анечку Володьке, начинает беспорядочно лупить того пустой бутылкой по плечам, рукам, целится в голову, орет: Серега. Хер! Хер тебе! Я жить буду, слышишь, щенок? Я жить хочу! Жить! Володька находит удобный момент, размахивается, Серега, покачнувшись, уходит от удара, ныряет высокому Володьке под руку. Раздается звон стекла: разбилась пустая пивная бутылка. Володька замирает, хрипло булькает. Падает. Из его горла торчит осколок разбитой пивной бутылки. Кровь толчками вырывается из раны. Анечка опускается на бордюрный камень. Вокруг нее звучат голоса. Голоса. В «скорую» звоните! Убил! Анька, что случилось? Да не держите меня, никуда не побегу. В милицию звоните. Убил ведь… Анют, не плачь, всё хорошо будет, слышишь? Ой, ужас какой… Это кто вообще? Мамочки, молодой какой, господи, ужас. Граждане, расходимся, здесь вам не цирк. Не топчитесь. Анечка. Алло… Маш! Машка, это я. Я из автомата звоню, плохо слышно! Маш, я билет купила. Отправление поздно ночью! Да тепло я одета, ну че ты. Прибытие утром, но я не знаю, когда еще получится позвонить… что ты говоришь? В столовую! Поваром! Смена с семи утра до двух дня, а потом весь день свободен. Чего? А, да! Общежитие дают! Еще и от колонии недалеко. Три года всего, проживем! А? Да! Всё хорошо будет! Алё! Алё, Маш? Маме привет! Всё, плохо слышно! Позвоню! Интерлюдия Стучат колеса поезда, стучат чайные ложки в пустых стаканах. Ксюха вытирает скатившуюся по щеке слезу, вынимает из кармана огромный носовой платок, шумно сморкается. Раиса молчит. Анечка тоже. Она вертит в пальцах видавшего виды плюшевого зайчика на брелоке, разглаживает крохотный атласный бантик на нем, расправляет ушки. Голос из репродуктора в вагоне. Поезд следует без остановок до конечной станции. Следующая станция «Катанайск пассажирский». Ксюха. Я ведь, когда тебя увидела на платформе, сразу поняла – за душой что-то больное сидит. Я, может, и деревенская, может, не понимаю чего, как там что правильно, как надо и не надо, а людей вижу насквозь. Думаю, девка не от хорошей жизни в куртке-обдергайке на платформе трется. Я сразу поняла, что надо её к нам, чтобы не случилось чего, а то ведь у этих козлов с вахты ни головы, ни сердца. Раиса. Это вы правильно решили, Оксана. Ксюха. Я их ненавижу всех даже, наверное. Раиса. За что же их ненавидеть? Нельзя, Оксана, людей ненавидеть, какими бы они ни были. Пусть пьют, буянят, пристают – грешно, конечно, так ведь и перед Богом они за это отвечать будут. У них ведь и семьи, наверное, и на вахту они ради этих семей едут. Ксюха. Так в том-то и дело, что семьи! Эти уедут на месяц, а то и больше, а бабы сами всё тянут – дитё, работу, хозяйство. А эти утырки приезжают – и короли, хотя ползарплаты на водку спустили, и любите их, и жалуйте. Добытчики, ё-моё. А всё своё гнут – «я – мужик», «ты без меня не сможешь». Ты, бабРай, просто культурная, а я всякого в этих вагонах навидалась, пока молочку таскала, уж поверь. Такого, что и рассказывать-то страшно. Ксюха отворачивается от Раисы, смотрит в окно. За ним – темнота и снег. Ксюха. БабРай, а тебе сколько лет? Раиса. Страшно вспомнить, детка. Семьдесят восемь. Ксюха. Здесь ведь и драки бывают. Как не страшно в таком возрасте одной ехать? Раиса. А в этом возрасте, Оксана, люди уже не боятся. Перебоялись уже. Перегорели. Ксюха. Ты сама-то откуда? Раиса. Из Ленинграда, милая. Анечка. Так Петербург же, бабушка… Раиса. Для меня он всегда… Ленинград. Картина третья. Раиса Май 1941-го. Квартира в Ленинграде. Богатое убранство: атласный диван с покатой спинкой, множество картин, зеркало в тяжелой раме, круглый стол под плюшевой скатертью, массивный резной гардероб, множество книг на стеллажах вдоль стен, у стола – стулья на устойчивых, похожих на львиные, лапах. В центре комнаты – новый рояль. Кажется, что свет от лампы под абажуром падает только на него, он – центр мироздания здесь, и все окружающие предметы меркнут перед его мощью и величием. Рядом с роялем, благоговейно сложив руки на груди, стоит мужчина лет тридцати в костюме и домашних тапочках. В комнату робко, будто бы боясь нарушить священную тишину, входит молоденькая девушка в ситцевом платье с белым воротничком. Ей не больше двадцати, и на свежем маленьком личике читается благоговение перед всем происходящим. Девушка какое-то время молчит, прислонившись к надежному плечу гардероба, но потом все-таки решается. Раиса. Яков Наумович… Яков Наумович. А, Раечка! Настройщик только что ушел. Ты посмотри… (обходит вокруг рояля, но не прикасается к нему). Какая полировка… Зеркало, а не полировка! Ни одного изъяна. Знаешь, Раечка, когда здесь возился настройщик – я вышел в кухню, у меня просто не было сил смотреть, как во внутренностях этого шедевра бесцеремонно копаются чьи-то пальцы, я заткнул уши, чтобы не слышать, как рояль плачет и мечется в поисках нужного звучания… Когда эта пытка закончилась, настройщик нашел меня и сказал, что это хороший инструмент. Представляешь, каков наглец? «Хороший инструмент». Хорошие инструменты стоят у нас в филармонии, хороший рояль у этого выскочки Патрушевского, а здесь – нечто большее, чем инструмент – шедевр! Раиса. Яков Наумович, что же вы?.. Яков Наумович. Что, Раечка? Раиса. Сядьте, Яков Наумович. Играйте, я молю вас! Он должен звучать! Яков Наумович. Знаешь, Раечка, я… Достоин ли я? Раиса. Что же вы говорите, Яков Наумович? (подходит к мужчине, берет его тонкие пальцы в свои ладони, преданно заглядывает в глаза) Вы – гений! Я это поняла сразу, когда увидела вас в классе консерватории. Вы помните? Окна открыты, черемухой пахнет, я стою, как дурочка, сжимаю в руках папку с нотами, вы отчитываете нашего Шараговича за то, что сфальшивил на экзамене, а потом садитесь и показываете ему… Как вы играли! У меня сердце так и замирало, и черемуха стала пахнуть как будто сильнее. Ко мне Танечка подошла и говорит: «До чего наш Каминский хорош!», а я и слова вымолвить не могу. Яков Наумович целует руки Раисы, садится за инструмент, поднимает клап (крышку, закрывающую клавиши), трогает пальцем прохладную клавишу – рояль отозвался чистой и звонкой, постепенно замирающей нотой. Верхние клавиши откликаются тонко и нежно, нижние – звучат торжественным колоколом. Яков Наумович словно пробует звуки на вкус, а потом, порывисто выдохнув и закрыв глаза, начинает играть в полную силу. Пальцы Якова Наумовича бегают по клавишам в неуловимом темпе. Раиса подбегает к окну, отдергивает тяжелые портьеры и дышит, дышит чистым майским воздухом, в котором одуряюще пахнет черемуха. Когда рояль замолкает, Яков Наумович еще некоторое время сидит, гладя пальцами клавиши, потом аккуратно закрывает клап и подходит к Раисе. Обнимает её за плечи. Яков Наумович. Хорошо-то как, Раечка! Почти совсем лето. Звонил Шостакович. Они сняли дачу в Келломяках, представляешь? Въезжают в начале июня. Может, и нам? Раиса. Дачу? Но как же, Яков Наумович?.. Что подумают, что скажут? Яков Наумович. Что скажут, что скажут… скажут, что Каминский снял дачу для молодой супруги. Раиса. Что? Я не расслышала. Что вы сказали? Яков Наумович. Выходи за меня, Раечка. Раиса. Не понимаю, что вы говорите… Яков Наумович (встает на колени, целует Раисе руки). Раечка, милая, я не знаю, чем я заслужил великое счастье быть с тобой рядом. Ты – мой ангел. Музыка звучит по-другому, когда ты смотришь на меня своим светлым взором. И пусть болтают, какая нам разница? Плевать на всех. Распишемся, снимем дачу, вечерами будем пить чай с крыжовенным вареньем, перевезем туда рояль, я буду играть для тебя… Ты родишь мне сына, Рая. Или дочку, прекрасную девочку с такими же золотыми волосами. А лучше и сына, и дочь. Почему ты плачешь, Рая? Раиса. От счастья, Яков Наумович. Рядом с вами я буду плакать только от счастья. Те же, там же. 1942 год, январь. Квартира в Ленинграде. Очень темная комната, атласный диван. На диване куча тряпья. Лампа по абажуром не горит, пустые полки книжных стеллажей, окна крест-накрест заклеены газетными полосками, на стене – покосившееся зеркало без рамы, вместо картин – квадраты на заиндевевших обоях. В центре комнаты – рояль, накрытый тряпками. Мужчина в черном пальто на меху, замотанный женской шалью до самых глаз, пытается растопить печку обломком массивной, похожей на львиную, лапы стула. Он вырывает страницы из большой книги в золоченом переплете. В комнате тихо. Медленно отбивает ритм метроном из радиоприемника. Яков Наумович. Говорят, с двадцать четвертого повысят пайку. Служащим -триста, иждивенцам – двести пятьдесят. Еще немножко продержаться осталось, Раечка, и заживем… Только с дровами плохо. Я вчера ходил, сегодня – нет дров. Видел Васильева. Люда умерла. Я не понимаю, Рая: он сказал, не будет хоронить – иначе карточки Людины пропадут, а так он их проест. Он сказал, хорошо, что в начале месяца… Как страшно, Раечка. В кого мы превращаемся? На улице люди – не люди, призраки… Сегодня у проруби я споткнулся, упал. Думал, сугроб, поднимаюсь – а это труп женщины с маленьким ребенком на груди. Вот и огонь, Раечка. Сейчас станет хорошо, тепло. Я ведь принес суп из «американки», добавим соли, хлебушка покрошим. Разогреем, покушаем. Сейчас, милая, только бы огонь не погас. Господи, как руки-то стынут, пальцы не гнутся… Яков Наумович дует на едва занявшийся уголек, потом на свои руки. Вскоре огонь все-таки разгорается. Яков Наумович возится с посудой: достает замотанный тряпками бидончик с супом, ставит его на печку рядом с железной кружкой, в которой греется вода, достает две красивые тарелки из французского сервиза, две ложки, две чайные чашки. Ставит посуду на маленький сервировочный столик. Круглый стол уже давно разломан и сожжен в железной печке. Яков Наумович. Вот, уже теплее, уже хорошо. Давай, Раечка. Поднимайся, девочка. Будем кушать. Куча тряпья на диване шевелится, и оказывается, что это – Раиса. Она с помощью Якова Наумовича садится. Он подает ей чашку с кипятком, в котором плавает несколько травинок. Яков Наумович. Сначала выпей чаю. Я нашёл между страницами энциклопедии гербарий, представляешь? Там и ромашка, и подорожник, и мята – у нас настоящий чай, Раечка, мы с тобой счастливые! Яков Наумович крошит в котелок маленький черный кирпичик хлеба, бросает щепотку соли. Раиса мелкими глотками прихлебывает «чай». Раиса. Как вкусно, Яша. Яков Наумович. Вот, возьми суп. Смотри, что придумали! Дрожжевой суп с сушеной морковкой. Из дрожжей варят, представляешь? Потом бросают чуть пшена и морковки – просто, а какая вкуснятина получается. Раиса. Яша, ты утром уходил – хлеба мне оставил. Я ведь весь этот хлеб съела до последней крошки. Я хотела тебе оставить, но как одичала – остановиться не могла… Яков Наумович. Ничего, Раечка, я сытый утром был – довесок дали. Ешь суп. Едят, но варево быстро заканчивается. В комнате уже теплее. Раиса. Что там, Яша? Бомбили? Я так крепко спала, что не слышала. Мне снилась дача. Тепло так было, и дорожка до палисада вся в цветах, и на плите тазик с вареньем бурлит, а я пенки ложкой снимаю – и ем. А с веранды слышится «Аппассионата» – ты играешь. Только вот почему-то с метрономом, как студент. Я смеюсь, потому что глупо это даже – великий Каминский с метрономом играет! Наверное, я уже разучилась играть, Яшенька. Пальцы не слушаются, распухли. Яков Наумович. И у меня. Как же жалко руки… Не знаю, смогу ли за инструмент сесть, ведь так пальцы болят… И есть всё время хочется. Я ведь в Будапешт должен был лететь, ты помнишь? Все билеты продали, Рая. Представляешь? Все хотели послушать, как Каминский играет живьем. А теперь? Теперь Каминский сидит и еле-еле ложку в пальцах держит. Яков Наумович смотрит на свои распухшие пальцы, кладет руки на столешницу и пробегается по ней, как по клавишам рояля. Раиса берет его руки в свои и целует. Те же, там же. Февраль 1942-го. Квартира в Ленинграде. Из мебели почти ничего не осталось, всё разломано и сожжено в железной печке. Почти вплотную к ней придвинут атласный диван с покатой спинкой. В центре комнаты – рояль, накрытый тряпьем. В комнату входит Яков Наумович с маленьким котелком в руках. Он ставит его у холодной печки, заглядывает в нее, дует на давно прогоревшие угли. Яков Наумович. Рая, я сегодня ничего не принес. Когда шел из столовой, начали бомбить, все побежали, толкались, я суп расплескал, Рая… ну, это ничего, завтра пойду еще. Может, попрошу довесочек хлеба. Если не дадут, отнесу золотые запонки, постараюсь выменять на дрова или что-то съестное. Я ведь и дров не нашел. Вернее, нашел обломок какого-то косяка, но на меня налетел обезумевший мужчина, начал бить и выхватывать его из рук, кричал о детях. Я не стал с ним драться, Рая, я просто отдал полено и пошел, у него дети, Рая, ему надо. Везде трупы лежат, уже никто не хоронит. У нас в парадной тоже лежит, но я не смотрел, кто. Кажется, Васильев. Не помогли ему Любины карточки. Господи, какой холод… Дров бы. Холод этот выматывает больше, чем голод. Как ты сегодня, Рая? Я кашлять начал. Лишь бы не чахотка. Говорят, человек от чахотки может оглохнуть. Представляешь, если венгры после войны снова меня позвать захотят, а я глухой? Господи, глухой – это хуже, чем мертвый, и подумать-то страшно. Рая, ты мне хлеба оставила? (встает, пошатываясь, делает два шага к дивану, трясет Раису за плечо) Рая! Раиса приоткрывает глаза. Яков Наумович. Рая! Хлеба ты мне оставила? Раиса. Яша… Яков Наумович. Рая, ты слышишь? Раиса. Очень холодно… Яша, я сегодня утром проходила по Театральной. Видела нашу Лебедеву. Ну, Тонечку Фёдоровну… Она сказала, что Шостакович в Куйбышеве пятого марта дает свою «Ленинградскую симфонию». Как бы я хотела туда, Яша! Тоня сказала, дирижировать будет Сема Самосуд. Давай покрутим что-нибудь в приемнике – Тоня сказала, будут передавать… Яков Наумович. Есть хочется. Некоторое время молчат, Яков Наумович бесцельно бродит по комнате, подходит к роялю, сдвигает тряпье в сторону и гладит ладонью полированный бок инструмента. Раиса. Яша. Тонечка сказала – будет эвакуация. Сказала, что пусть Яков Наумович идет – музыкантов с именем вывозят куда-то. То ли в Сибирь, то ли на Урал. Ты, наверное, слышал. Жить хочу, Яшенька… Поедем? Потом блокаду прорвут – вернемся, придем в нашу квартиру, всё отмоем, вычистим, я нарву черемухи. Как она пахла тогда, помнишь? Я стою, сжимаю в руках папку с нотами, а Танечка мне: «До чего наш Каминский хорош!». Поедем, Яш? Ну, почему ты молчишь, а? Яков Наумович. Я ходил уже, Рая. Раиса. Ой, хорошо… Что сказали? Когда ждать? Сил бы побольше – я бы собрала с собой что-то. Хотя что брать? Уже и нету ничего. Да и не надо. Рояль вот только жалко, его не увезти. А мы спрячем, да? Закроем поплотнее, закутаем, а квартиру запрем. Вернемся – он нас встретит. Дождется. Яков Наумович. Рая… Раиса. Знаешь, Яша, мне ещё снилось: я иду по тропинке к палисаднику, а она вся в цветах, и вареньем крыжовенным в воздухе пахнет. Кричу: «Яша, варенье не горит?», а ты не слышишь. Играешь на веранде «Ночного Гаспара», пальцы так и бегают. Ты же ничего не слышишь, когда играешь. Мне навстречу бежит мальчик, а за ним девчурка едва поспевает. Маленькая совсем, ножки заплетаются. Кричат: «Мама, ты где была?», а я их обнимаю, целую и плачу от счастья. Это ведь к хорошему, да? Это не может к плохому… Яков Наумович. Рая, подожди. Раиса. Что? Что, Яш? Яков Наумович. Ты не поедешь, Рая. Не поедешь в эвакуацию. Раиса. Что? Я не расслышала. Что ты сказал? Не понимаю, что ты говоришь… Яков Наумович. Меня вызывали в эвакопункт – прислали солдатика с бумажкой, – я не стал тебя будить и пошел на Финляндский вокзал. Представился. Они сразу поняли, кто я такой, налили кипятку. Пришел военный. Я не знаю, в каком звании, я же не разбираюсь в погонах и всех этих знаках – сказал, что могут взять только меня. Везут музыкантов и писателей – и всех без семей, представляешь? Без иждивенцев, как они говорят. Они спасают искусство. Может, и правильно… Может, так оно и надо. Раиса выбирается из тряпья и нетвердой походкой идет к роялю. Яков Наумович. Что ты, Раечка?.. Рая, у тебя еще может быть шанс – иди проситься на завод. Вчера в очереди за хлебом сказали, что пайки поднимут. Говорят, с марта дадут сахара, лапши и жиру. Самой настоящей пшеничной лапши! Там и потеплее станет… Раиса кладет руки на рояль, пробегается по клавишам поверх клапа. Полировка в некоторых местах уже треснула от холода. Яков Наумович. Рая, почему ты молчишь? Зачем ты встала? Нет, если ты скажешь – я не поеду. Что теперь музыка, когда вокруг такое?.. Пауза. Яков Наумович. А если и поеду, то что? У меня пальцы совсем задубели. Я теперь не тот Каминский, я, наверное, уже разучился играть… Раиса. Ты поедешь, Яша. Яков Наумович. Что? Раиса. Возвращайся в эвакопункт сегодня же, слышишь? Скажи, что ты поедешь. Нет, не смей возражать мне, Яша. Молчи! Ты поедешь и будешь жить, Яша. Ты будешь играть. Я никогда не прощу себе, если ты угробишь свои золотые пальцы у станка. Твои руки были созданы Господом, чтобы звучала музыка. Музыка, Яша, а не взрывы, не сигналы воздушки, не вот это всё. Это не для тебя. Ты пойдешь в эвакопункт и скажешь, что ты согласен ехать. Яков Наумович. Рая, Господи… Раиса. Посмотри на меня, Яша. Посмотри и вспомни, как мы стояли у этого окна в сорок первом. Ты сказал, что будешь играть для меня. Так играй, Яша, играй! Живи и играй для меня! А я буду тебя ждать, Яша. Война закончится, ты вернешься в эту квартиру. Будет май. И будет пахнуть черемухой. Тишина, только звук метронома заполняет собой всё пространство. Метроном звучит глуше, смешивается с медленными перекатами колес поезда. Интерлюдия Анечка. Он уехал, бабушка? Раиса. На следующий же день. Он до последнего говорил, что не поедет, а я умоляла, плакала, кричала на него, даже грозила повеситься. Он оставил мне все карточки. Эвакуирующимся, кто покрепче, давали полбуханки хлеба. Совсем истощенным – порционно, потому что много хлеба сразу нельзя, а они ведь набрасывались и ели, ели… Когда поехали, Яков Наумович выбросил мне эту хлеб под ноги. Он же знал, что иначе бы я не взяла… В марте и правда пайку повысили, а там я уже на верфи устроилась. Мины делали – морские, якорные, корпуса для снарядов… Анечка. А музыка? Вы же тоже пианисткой были. Раиса. Не могла я больше играть, деточка. Пальцы не слушались. Раиса кладет на плацкартный столик свои руки, больше похожие на куриные лапки – узловатые, сморщенные, искалеченные артритом. Раиса. Так я на верфях и осталась. Ударника коммунистического труда дали. Медали. Рояль Яшин я сохранила. Многие его друзья приходили, просили продать. Но нет. Так и стоит. Молчит. Ксюха. А Яша? Яша-то что? Раиса. Яша? Яша до Урала добрался. Играл. Концерты давал до последнего, пока еще мог играть – играл. Я, бывает, вижу его по телевидению. Такой старый, а руки те же. И всегда без метронома. Ксюха. Так он не вернулся? Раиса. Я недавно получила письмо. Страшно удивилась, так как у меня никого нет, я ведь после войны так и не смогла… Не решилась на семью. Смотрю – адрес совсем незнакомый. А вот отправитель… Он написал, что очень болен. Жена умерла, детям не нужен – те давно разъехались и построили свои семьи. Он тоже умирает. Никому не нужный, в этом ужасном старческом одиночестве. Ксюха. Так он же бросил тебя, бабРай. Бросил. Не вернулся, хотя обещал же, да, Ань? Ты ведь тоже одна осталась! Ты к нему едешь? К нему? Раиса. К нему. Ксюха. Не, я не понимаю. Вы чего, а? Девки, вы чего? Из вас мужики все жилы вытянули, а вы? Это же надо так! Аня и Раиса молчат. Ксюха вскакивает с места, роняет пустой стакан в подстаканнике. За стенкой купе раздается недовольный мужской голос. Недовольный мужской голос. Э, там! Тише будь! Так-то люди спят! Ксюха. Вы с пьяни громче базлаете, уроды! Нет, бабРай, Ань, я не понимаю. Вы серьезно? Ну как же это можно так себя не любить, чтобы жизнь положить за козлов-то таких? Кто таких, как они, вообще любит? За что их любить? Раиса. Вы и сами все прекрасно знаете, Оксана. Ведь любят-то не «за что». Просто так люди любят. Потому что есть человек. Просто есть, и всё. И в этом уже счастье: знать, что он существует, живет, дышит. Ксюха. Ань. Не езди ты за ним. Не надо. Он же к тебе прилип, как банный лист. Ты молодая совсем. У тебя жизнь впереди, встретишь хорошего парня, замуж выйдешь, маленького родишь. Он же тебя продать хотел, Ань. Он жизнь тебе разрушил, а ты еще за ним едешь. Зачем? В зоне его караулить? Ну, выйдет он. Что потом? Кормить его? Света белого из-за кастрюль в столовке не видеть? Горбиться на него, пока он ханку глотает? Ань, знаешь, что? Ксюха всем своим грандиозным телом плюхается на нижнюю полку рядом с Анечкой, порывисто обнимает ее за плечи, прижимает голову девушки к широкой груди, гладит по волосам, шепчет. Ксюха. Ань, ты со мной поедешь. Я молочку скину на северах, билет тебе куплю. Поехали к нам, а? Будешь у меня жить, за Витюхой присматривать. Я тебя на работу устрою, Ань. Вон, в школу Витюхину – будешь детям борщи стряпать. Не губи ты себя, девочка, не губи… А поехали ко мне вместе, а? И Анька, и ты, Рай… Жить будем. Жить-то ведь хочется! Пусть мы старые, молодые, глупые – нам жить надо! И никто нам не нужен. Сами всё сможем. Пошли они в жопу. Анечка аккуратно освобождается от объятий Ксюхи, встает, что-то ищет в сумке с надписью «Ruma». Достает бутылку шампанского. Анечка. У меня день рождения сегодня. Я так-то не пью, вообще никогда и ни капли, а тут зачем-то перед поездом в магазин зашла и купила. Давайте откроем, а? Ксюха принимает из рук Анечки бутылку, возится с пробкой. С легким хлопком открывает шампанское, разливает по стаканам из-под кофе. Подает стаканы Раисе и Анечке. Недовольный мужской голос. Нас алкашней называют, а сами квасят. Ксюха. Скройся! Ну, будем, что-ли. С днем рождения, Анька. Расти большая. Раиса. С днем рождения, Анечка. Пусть всё будет хорошо. Пусть жизнь у вас сложится, милая. Ксюха. Спеть бы. Как так – день рождения, и без песен? Давай, бабРай. Ты у нас музыкант. Раиса. Я и не вспомню ничего… А, нет. Вспомнила. «Не могу я тебе в день рождения дорогие подарки дарить…» Знаете? Конечно, не знаете, вы такие молодые, а это такая старая песня… Почти такая же старая, как я. «Но зато в эти ночи весенние я могу о любви говорить…» Анечка. Я тоже вспомнила. «День рождения – грустный праздник, ты улыбнись, не грусти напрасно». Ее по радио все время крутят. Слышали? Раиса и Ксюха переглядываются, потом отрицательно мотают головами. Женщины садятся на свои места, молча пьют шампанское из стаканов в подстаканниках. Ксюха. А я играю на гармошке… Раиса. У прохожих на виду… Анечка. К сожалению, день рождения… Вместе. Только раз в году… Жалобно поют вагонные тормоза. Конец Первый вариант пьесы «Жить хочу» написан в январе 2022 года. Второй и окончательный – в мае 2022 года в рамках проекта «Цех драматургов» Благодарю всех причастных. @Катерина Антонова